riga
Литва
Эстония
Латвия

Интервью

Имант Калниньш.
© BaltNews.lv

«Не хочу быть с убийцами», или Русская симфония Иманта Калниньша

Интервью порталу BaltNews.lv латышский композитор Имант Калниньш давал на русском языке. Оно получилось сродни его симфониям — пространное, обстоятельное, обильное нюансами и повторяющимися ритмическими фигурами речи. Надеюсь, мелодика мысли и чувства этого большого мастера пробьется сквозь диссонансы не слишком умелых вопросов.

Сама жизнь

- Читал, что вы работаете по утрам, когда все спят и царствует тишина. Вы уже сегодня свою рабочую норму выполнили?

— Выполнил. Да, это действительно так. Я очень рано встаю, потому что я открыл для себя, что эти утренние часы для меня самые активные, самые плодотворные в смысле творческом, в смысле реакции, в смысле мышления. Но я думаю, у всех это так.

- Имея обыкновение работать по ночам, не могу, к сожалению, с вами согласиться. Но смотрю на это, как на свой недостаток.

— У вас режим артиста. Они тоже все работают по вечерам, долго не спят и потом долго спят утром. Как Евгений Онегин.

- Но вы ведь тоже артист.

— Да, профессия у меня как будто артистическая. Но если спросить, что я сам о себе думаю, то одна душа у меня артистическая; другая, напротив, не артистическая.

- Какая же?

— Такая, которая все время спрашивает, у которой очень много вопросов и которая пытается на все эти вопросы ответы получить. В артистическом мире у меня полная гармония. Там у меня полный комфорт, там я чувствую себя так, как хотел бы чувствовать себя и тогда, когда я не в том мире. Но когда я в этом — неартистическом — мире, я хочу получить ответ, почему я в этом мире не чувствую себя также комфортно, как в том — артистическом — мире.

- Мне кажется, что композитор — это своего рода исследователь, что сочинение музыки — это один из способов познания мира — окружающего и внутреннего мира человека.

— Каждый человек — исследователь в том смысле, что у каждого есть свои вопросы. Но я как композитор… Почему я пишу музыку, что пытаюсь выразить своей музыкой? У каждого человека есть не только рациональная дименсия (измерение — А. М.), т. е. ум, с помощью которого он пытается понять, где он, зачем он и для чего, но есть и эмоциональная дименсия — то, как человек переживает то, где он находится. По-моему, музыка есть информация об эмоциональном мире человека. И если со мной хотят познакомиться или встретиться, то лучше всего это делать через музыку, которую я пишу. Потому, что в своей музыке я никогда не использую никакую конъюнктуру. В музыке я не использую аргументы «за» и «против», я не спорю ни с кем. В музыке я выражаю то, как я чувствую себя в этом мире. Переживание чего-то — это не исследование, это сама жизнь. Когда человек переживает, он живет; он очень живой в тот момент, когда он переживает.

- Вы вините себя за что-нибудь, что сделали или не сделали?

— Нет, такого я не могу найти в себе. Я знаю, что я еще не написал и что я еще хочу написать. Но чтобы сожалеть о чем-то, этого нет. Я довольно скрупулезно работаю, когда пишу музыку. Я стараюсь свои песни, свои симфонии написать на таком уровне, чтобы не приходилось возвращаться к ним из-за каких-то ошибок или недоделок. До сих пор, я считаю, мне это удавалось, и потому я не смотрю назад, на этих своих детей. Я доволен ими, если можно так выразиться.

- А в земной, неартистической жизни?

— Я знаю, что если бы у меня была возможность вернуться во времени, я многое не делал бы так, как я это делал. Это так. Я делал довольно много ошибок в своей земной жизни. Меня не мучают ошибки, которые я совершал в определенных обстоятельствах, когда невозможно было поступить иначе. Меня мучают ошибки, которые я делал по собственной глупости. Как будто и в этом нельзя себя упрекать. Ведь если бы я не был так глуп, то и не совершил бы эти ошибки. Но все же некоторые из них делают мне больно даже сегодня.

- Эти ваши переживания нашли отражение в вашей музыке? Они как-то пережиты художественно?

— Наверно, да. Когда я пишу музыку, я пишу ее такой, какой я есть, со всеми моими мыслями, переживаниями, поступками. Мы же — это все, что мы делали; все, что мы говорили. Мы все это несем с собой. И, конечно, в том или ином формате это отражается и в том, как я сегодня переживаю мир, как я говорю с людьми, как я смотрю на все, что меня окружает. Но специально я не отражал этого в музыке. Музыка слишком обобщенная, неконкретная для этого информация.

Интересно сравнивать

- Что вы считаете самым большим достижением в своей музыкальной карьере?

— Не могу, не хочу выделять, потому что, если я одно произведение назову, другие обидятся.

- Поскольку на меня им обижаться гораздо сложнее — с большинством из них я просто напросто не знаком — я позволю себе выделить вашу 4-ю симфонию. Я послушал ваши последние три симфонии — 4-ю, 5-ю и 6-ю. Если, конечно, верна моя информация, что 7-я симфония еще не готова…

— Готова. Около полугода назад я ее закончил. Но это еще не стало общеизвестным фактом. Знают только те люди, которые знают.

- Вы не собираетесь ее исполнять?

— Я могу собираться или не собираться, от этого сегодня ничего не зависит, потому что в 2002 году я закончил полнометражную оперу «Матис», о которой тоже некоторые люди знают. Я закончил за это время концерт для гобоя с оркестром, вторую ораторию «Поэт и русалка». Все это я написал в этом веке — кто-то об этом знает, кто-то не знает, но никто пока не собирается исполнять эти вещи. Этим отличается наше время от прежнего времени.

- «Прежнее время» — это какое?

— До Атмоды (т. е., до третьего национального пробуждения во второй половине 1980-х годов, — BaltNews.lv).

- Меня удивляет то, что вы говорите. За последний год мы были свидетелями премьеры оперы-лекции «Михаил и Михаил играют в шахматы» Каспара Петерсонса, оперы «Валентина» Артура Маскатса, а совсем недавно — 20 марта и 3 апреля — двух симфоний: «Намейс» Рихарда Залюпе и «Крестный путь» Карлиса Лациса. Это только то, что довелось видеть и слышать мне. И что, никто не интересуется новыми сочинениями латышского классика?

— Не знаю, можно ли меня называть классиком? Мне, конечно, это очень льстит, но факт есть факт. Насчет оперы даже начались какие-то подготовительные работы, но потом все это остановилось и никакого движения не последовало.

- Допустим, опера — это дорогостоящее мероприятие. Но инструментальное произведение исполнить проще. Вы живете в Лиепае, где есть прекрасный симфонический оркестр. В Риге действует национальный симфонический оркестр. Есть и другие оркестры. И нет ни одного коллектива, ни в Латвии, ни за ее пределами, который бы заинтересовался этими вещами?

— Не могу так сказать. 6-ю симфонию, которую я написал тоже в этот период, т. е. в XXI веке, Лиепайский симфонический оркестр исполнил в Риге, а Латвийский Национальный симфонический оркестр сделал очень хорошую запись. Это есть. Но мне лично… Не хочу, чтобы это звучало так, будто я жалуюсь. Я не жалуюсь, моя музыка звучит, и я лучше всех знаю: то, что я написал — это высокого качества работы. Мне просто интересно сравнивать. В то время, в советское время, я тоже писал оперы, симфонии, и все оперы немедленно были поставлены; все симфонии были немедленно исполнены, и не только исполнены — они были куплены государством (министерством культуры). И сейчас — очень интересно! — после обретения независимости, когда мы сами теперь хозяева своей страны, все это прекратилось. Мне интересно. Мне не обидно, совершенно не обидно. Думаю, это просто такое время, так получилось, что теперь так. Но, конечно, это очень интересно — сравнивать. Правда? Теперь у нас есть такая возможность.

- Процитирую высказанное сравнительно недавно мнение российского композитора Андрея Попова о вашей 4-й симфонии: «В первый раз слышу удачный синтез симфонии с рок-стилистикой, хотя попыток много было. Причем, очевидно симфония выдержала испытание временем. Звучит очень свежо». Приходилось читать, что на премьере публика просто зашлась от восторга. Выходит, что и спустя 40 лет эта вещь остается актуальной.

— Насчет актуальности скажу, что любая работа, любая музыка — если она правдивая, она остается актуальной. Бетховен, Моцарт, Шопен… Все это остается потому, что это чистое, это золото, это не суррогат. Если моя музыка правдива, если она выражает свою правду, она всегда будет актуальной. Пропадает то, что ложно.

- Ваша 4-я симфония стала культовой для многих поколений, вошла в латышский культурный канон.

— Вы знаете, слова «культовый», «легенда» мне так надоели. Сегодня их употребляют для обозначения ширпотреба. Я не хотел бы, чтобы какому-то из моих произведений присваивался культовый статус.

- «Я жить хочу»!?

— Вот именно.

Системный подход

- Вы где-то сказали, что зайди сегодня речь о вступлении Латвии в Евросоюз и НАТО, вы высказались бы против этого. Я понимаю, что покушаюсь на святая святых, но не допускаете ли вы, что сейчас вы иначе взглянули бы и на события 4 мая 1990 года, когда была принята Декларация о восстановлении независимости Латвийской Республики, и когда вы голосовали "за"? Можете ли вы поручиться, что тогда вы поступили правильно?

— Я думаю, что история человечества развивается сама по себе, ее ход не может никак изменить ни сверхгосударства, ни малые государства, ни народы, ни личности. Ход истории никто не способен изменить. Можно изменить отношение: человека к человеку, государства к государству. Если бы можно было менять ход истории, не было бы войн, но они есть, и, не дай Бог, будут. С сегодняшним моим опытом, с сегодняшним моим пониманием вещей, с тем багажом, который мы здесь, в Латвии, накопили за эти 25 лет после восстановления независимости, я иначе могу судить о том, что в действительности произошло после 4 мая. Я могу сейчас. Тогда я не мог этого. Мне незнакомы были персонажи действий. Я знал, что там Янис, а там Петерис. Я знал, что мы депутаты [Верховного Совета Латвийской ССР], но я не знал, кого представляют эти люди, я не знал, какие интересы пришли они отстаивать. Принятие Декларации о восстановлении независимости Латвийской Республики это один из эпизодов в ходе истории, от которого невозможно было уклониться. Также как невозможно было уклониться от того, что СССР распался. Этого никто не мог остановить. Декларация о восстановлении независимости Латвийской Республики — это логичный ход. Нелогичное началось потом. С сегодняшними моими пониманием и опытом я бы тоже, конечно, голосовал бы за эту декларацию, но я не голосовал бы за вступление в Евросоюз, я не голосовал бы за вступление в НАТО, хотя об этом не спрашивали даже депутатов Сейма. Ни в коем случае! Потому что сегодня я вижу, что это за система Евросоюз, сегодня я вижу зачем она создана, как она используется, для чего и для кого задействована эта система. В свою очередь, Евросоюз как субсистема входит в еще большую систему, имя которой «Мировой финансовый капитал». А НАТО — это служба безопасности этой большой системы. Они и командуют парадом в мире. Не может быть, чтобы нормальный человек мог хотеть, чтобы его страна, вновь обретшая независимость, участвовала в проектах, у которых нет никакой связи с теми мечтами, что лелеял этот маленький народ, обретая свою независимость. Ничего общего нет у тех чаяний с теми целями, которые преследует эта система.

- Ваши оппоненты, я не принадлежу к их числу в этом вопросе, скажут, что лучше быть на стороне более сильного, т. к. это дает большие гарантии безопасности и сохранения той условной, номинальной независимости, которой мы располагаем. Мол, не будь Латвия членом ЕС и НАТО, ее поглощение Россией было бы неизбежно.

— Вы говорите, что с более сильным безопаснее. Но если бы вы знали, что более сильный — убийца, вы пошли бы с ним? Однажды в Сайме я говорил с человеком, который раньше занимал довольно высокий пост в министерстве обороны. Я спросил его, сколько стоит пребывание латышского контингента в Афганистане? Он назвал какую-то сумму в миллионах латов. Я сказал ему, что мне не нравится участие Латвии в этих иностранных акциях. Он мне ответил в том же духе: без этого, когда нам будет трудно, нам тоже не помогут. И тогда я ему сказал: я лучше останусь один против угрозы, чем пойду вместе с убийцей. И это мой ответ на ваш вопрос. Это мой ответ. Я считаю, что Латвия не должна участвовать в том, в чем она сейчас участвует. Я считаю, что Латвия должна остаться одна на этом этапе. И пускай будут эти угрозы, но она должна устоять одна. Потому что, если там — на Западе или на Востоке — агрессор, если его цель — захватить Латвию, он ее захватит, но мы останемся. Нас нельзя будет упрекнуть в том, что мы соучаствовали.

Безмятежный романтизм

- Вы где-то говорили, что детство у вас ассоциируется с абсолютной свободой и счастьем. Как это возможно?! Ведь вы родились 26 мая 1941 года, в условиях, как сейчас говорят, оккупации. Как в таких условиях человек может быть абсолютно свободен и счастлив?

— Тем уже детство прекрасно, что ребенка все эти сложные вопросы не касаются. Ты живешь с мамой, с папой, которые заботятся о тебе. Ты видишь мир таким, каким Бог хочет, чтобы ты его видел. Думаю, что и у вас было детство таким же, как у меня. Солнечное! Прекрасное! Правда?

- Но были же в вашем детстве и будни, школа — обычная, музыкальная…

— Пойти в музыкальную школу — всегда было моей мечтой. С самого, самого детства, как только себя помню, моей мечтой было заниматься музыкой. Для меня это было счастье.

- Кто же вам привил эту мечту?

— Я не знаю, откуда она пришла. Я увидел маленькую скрипку в витрине магазина. Да, мы каждую субботу ходили с папой и мамой «в город»; шли по улице Бривибас — по улице Ленина тогда. На углу с улицей Гертрудес был музыкальный магазин, где я ее и увидел. Она завораживала меня эта скрипка. Так и началось. А потом… Это было сталинское время, и я помню, как взрослые были встревожены. Это было в 1949 году, мне было восемь лет. Говорили, что людей вывозят куда-то на север, надо быть готовыми… А мы с братом — ой, на север! Там же будет это северное сияние. Наш безмятежный романтизм продолжался.

- Когда же ваше ощущение абсолютной свободы и безмятежного счастья было поколеблено?

— Человек растет, учится, читает, говорит с другими людьми и понемножку начинает соображать что и как. Это не было, как откровение. Та, по-моему, неправильная, деформированная сторона советской национальной политики открывалась постепенно. Что очень важно для каждого представителя своего народа? Ему важна его идентичность. А советская национальная политика совершенно не считалась с этим фактором. Я думаю, что будь советская национальная политика другой, такой, о какой сегодня говорит российский президент, а он говорит о национальной идентичности, как об основополагающем факторе существования государства и народа, если бы эта парадигма лежала в основе советской национальной политики, то после такой, действительно, катастрофы, которая называется — распад Советского Союза, можно было бы [создать] совершенно другие формы, совершенно другую модель взаимоотношений бывших республик. Не было бы такой центробежной силы, какая возникла в связи с распадом Советского Союза.

- А из чего, по вашему мнению, состоит латышская идентичность?

— Из того же, из чего состоит идентичность других народов: общая история какой-то группы людей, общий язык и образ жизни. Для латышей — это латышский язык и латышская культура, то что отличает их от других народов.

- Я планировал спросить вас, часто ли вы сталкивались с запретами? Например, известно, что была запрещена созданная вами рок-группа 2хBBM. Но расформировали то ее не за исполнение латышских песен, а за «популяризацию западной культуры». И финал 4-й симфонии впервые прозвучал без вокальной составляющей — английских стихов американской поэтессы Келли Чери.

— Нет, нас запретили потому, что мы вызывающе вели себя. Мы были слишком экзотичны в том контексте, который считался официально дозволенным.

- Может быть, я многого не знаю, но, мне кажется, что в тот период, о котором мы с вами говорим — 60-70-е годы прошлого века — латышской идентичности и культуре ничто не мешало существовать и развиваться. Более того, в те годы она в лице своих выдающихся композиторов, художников, режиссеров театра и кино, была более полнокровной, чем сейчас.

— Это все было, и это все было хорошо. Но в то же время вы знаете, как Латвия населялась другими народностями? Соотношение латышей и приезжих уже достигало половины на половину и более того. Именно это стало угрозой сохранения латышской культуры, латышского быта.

- А сейчас, как вы думаете, эта угроза существует?

— Она еще больше. Когда ты оставляешь двери своего дома открытыми, то тебе всё вынесут из твоего дома. Вынесут и всё. Такова природа человека. Латвия сейчас с открытыми дверями. Выносится всё, начиная с людей, которые больше не заинтересованы здесь оставаться, потому что всё выносится. Сейчас угроза еще больше. Сегодня важно, что будет дальше. Как мы представляем, что делать дальше?

- Наверно, мы не представляем… Не мы с вами, а общество в целом и его лидеры.

— Да, игра идет гораздо больше. В мире идет передел зон влияния, и этот примитивный передел прикрывается кружевами слов о демократии, о правах человека, о высокой дипломатии. И Латвия в этом участвует. Каждый человек в этом участвует. Самое лучшее для людей, самое легкое — прикидываться идиотами, прикидываться, что они ничего не видят. Но мыслящий человек и народ, который хочет как-то определяться, должен сделать выбор.

- В этом плане Латвия уже сделала свой выбор.

— Латвия? Это не Латвия сделала выбор.

- Но Латвия же не хочет прислушаться к вам. Наоборот. «Он что, совсем сбрендил?», — говорят об Иманте Калниньше, который называет вещи своими именами.

— Да, но это не Латвия сделала выбор. Это за нее сделали выбор. Другие сделали выбор.

Скулте и Шостакович

- Расскажите, пожалуйста, о своих учителях.

— У меня были прекрасные учителя. После основной школы я поступил в музыкальное училище им. Язепа Мединьша. Там у меня был очень хороший учитель по теории композиции, композитор Янис Лицитис — блестящий теоретик. Я кончил у него курс гармонии и полифонии, так мне в консерватории уже нечего было делать — на таком высоком уровне Лицитис преподавал эти предметы. Хотя в Латвийской консерватории мне преподавала гармонию и полифонию Луция Гарута, тоже очень хороший педагог. По специальности у меня был профессор Адольф Скулте. Я за четыре года, вместо пяти, закончил консерваторию. Это был его совет. «Не надо нам два года сидеть над дипломной работой, сделаем за один», — сказал Скулте. И это была 1-я симфония.

- Все названные вами учителя сами учились у основателя Латвийской консерватории Язепа Витолса. Вы чувствуете себя в какой-то мере, пусть опосредованно, его учеником?

— Я очень ценю своего профессора — Адольфа Скулте. В плане того высокого уровня, которого он требовал от композитора в смысле мастерства. Он требовал виртуозного владения ремеслом. Наверно, Витолс тоже требовал этого. Но Витолс — это же русская, петербургская школа. Латышская музыка вообще очень связана с русской музыкой, очень связана. Мой мастер — Скулте. У меня есть еще один человек — это Дмитрий Шостакович, которого я считаю самым великим композитором ХХ века. Я был с ним знаком (нас познакомили). Он слушал мою музыку и говорил что-то о ней. Так что мои настоящие учителя — это Скулте как образец очень высокого профессионального мастерства и Шостакович как пример гениального музыканта.

- А что говорил Шостакович о вашей музыке?

— Он послушал мою «Октябрьскую ораторию» (написана в 1967 году, — А. М.), где в финале играют две арфы. Долго, две минуты играют одни и те же аккорды. Когда эта оратория впервые исполнялась в Риге, то один из латышских композиторов подошел ко мне после концерта и сказал, что кода у меня очень длинная, что ее надо сократить или сразу оборвать. Он так сказал. Потом в Москве во время съезда композиторов эта оратория исполнялась с очень хорошими русскими певцами, и Шостакович был на этом концерте. После концерта ко мне подошел еще один латышский композитор — Ромуальд Гринблатс. Он тоже был знаком с Дмитрием Шостаковичем. Он сказал мне: «Ты знаешь, что Дмитрий Шостакович сказал? Он сказал: вот эта длинная кода, это свидетельство, что Имант Калниньш — большой музыкант». Это мне очень понравилось.

- Мне советовали не спрашивать вас об «Октябрьской оратории». Откуда это у вас, противника конъюнктуры? Это вообще искренне?

— Совершенно искренне. Это был период, когда я интересовался русской поэзией, новой волной, которая тогда пошла — Евтушенко, Вознесенский… И попал мне в руки сборник стихов самодеятельных русских поэтов; стихи, написанные с 1914 по 1925 год. И там я нашел стихотворения о 17-ом годе. Их писали люди, которые сами жили в это время, в то время, когда произошла эта революция. И своей наивностью, своим романтизмом эти люди показали мне эту историю совершенно не так, как нам преподавали ее в школе. И я хотел постараться передать это романтическое чувство в форме оратории. Такова была моя мысль. И как резюме — Евтушенко, сегодняшний день, две революции: «У меня на свете две любимых — это революция и ты». Мне показалось интересным показать революцию не со штыками, кровью и всем ужасом, а в наивном, мечтательно-романтическом разрезе, если можно так сказать. По-моему, это совершенно не конъюнктурная работа. Наоборот, она идет вразрез с официальной исторической и политической трактовкой этого события.

- Мне кажется, и все сказанное вами меня укрепляет в убеждении, что большего теплообмена, чем между латышами и русским, чем между латышской и русской культурой и придумать трудно. Правда, в 4-й симфонии вы используете стихи американской поэтессы.

— Но это очень субъективная музыка. Не потому я использовал стихи Келли Чери, что она представитель Америки, а потому, что лично знал этого человека. Тогда симфония вышла без ее стихов, но вообще меня не так уж сильно подвергали цензуре. Например, написал я ораторию «Поэт и русалка» на стихи Иманта Зиедониса. Понес ее в министерство культуры. Долго мне не отвечали, а потом ответили отказом: не можем мы такое исполнить. — Почему?— А там речь идет о двух мирах, земном и подводном. — Неужели вы думаете, говорю, что там имеются в виду капиталистический и социалистический миры?— А как мы можем знать, говорят. Какой-то год не исполняли. Вот такого уровня цензура. Это же смешно! Прошел год, и все пели как миленькие. Нет, я не жалуюсь насчет цензуры. Я сам был неакадемичного типа существо. Я вел себя довольно вызывающе. Нет, ко мне относились очень хорошо. Нет, я не жалуюсь. Если я сравниваю советское время и это, в какое время было больше хорошего?.. Понятно, что совсем хорошо нигде нет и никогда не будет. А в какое время было больше хорошего? Мне хочется сказать: больше хорошего было в то время. Хорошего было больше в то время. Сейчас — меньше. Мне так кажется.

Я не слабый

- Когда вы говорите о деградации цивилизации, какую цивилизацию имеете в виду?

— Деградирует западная цивилизация. Она теряет ориентиры, которыми человечество руководствовалось тысячелетиями.

- Но гимн Евросоюза — это «Обнимитесь миллионы» Шиллера и Бетховена. А вы говорите: теряет ориентиры.

— Этот гимн — те самые кружева, которыми всё прикрывается. Это декорации, а за ними — пустота. Я не вижу будущего за этой декорацией. Деградирует мышление. Люди теряют понимание того, что хорошо и что — плохо. Я вижу это в Латвии. Люди покидают свои дома, свои родные места, поля зарастают, школы ликвидируются, деревня опустошается. Все начинается с головы. Как сильно мы любим эту землю, как сильно мы любим людей, свой народ, среди которого мы живем? Как сильно? Что это для нас значит? Что значит для тебя твоя земля, твой народ, твой отец, твоя мама, твои корни, из чего это все выросло? Насколько важно это для тебя? Если для тебя это ничего не значит, тогда ты можешь уехать.

- Как это могло произойти за столь короткое время, за какие-то смешные 25 лет, когда и поколение толком смениться не может?

— Это могло произойти. Стоит думать об этом. Как это могло произойти? Кто это генерировал, как говорит российский президент, кто генерировал этот процесс? Чтобы так все пошло. Кто? Кто эту машину задействовал?

- Можно спросить иначе. Почему человек так слаб? Ведь людей нельзя заставить ни подойти к этой машине, ни быть тем фаршем, который в нее закладывают, ни той котлетой, которая из нее выходит. Ведь вы к ней не стали подходить. Или подошли?

— Я не слабый. Для меня есть вещи, которые превыше всего. Я уже вам сказал, что я ответил тому человеку. Я лучше останусь один, чем пойду вместе с убийцами.

- Вы чувствуете свою ответственность за те процессы, которые происходили в обществе и происходят сейчас?

— Да, чувствую ответственность. И поэтому я иногда стараюсь дать знать о том, что я думаю о происходящем. Я стараюсь или написать, или дать интервью. Да, я чувствую ответственность.

- А над чем вы сейчас работаете как композитор?

— Как композитор я думаю, что мне делать дальше? Я сейчас ничего не пишу. У меня пауза. Яблоко зреет. Еще не время.

- И что это будет за яблоко?

— Не знаю еще.

- Как к вам приходят музыкальные мысли? Они к вам ломятся, тихо стучатся или вы их как-то приманиваете, объявление пишите?

— Они приходят, когда их время. Я вообще не тревожу их. Они знают, когда приходить. Созреют и приходят.

- Но вы еще не закончили свой композиторский путь?

— Я не знаю. Я сейчас занимаюсь очень много арабским языком. Хочу полностью им овладеть.

- Как же вы, не овладев полностью арабским языком, перевели на латышский язык Коран?

— Я владею арабским языком в такой степени, что могу переводить с арабского языка.

- Правду пишут, что вы и в ислам перешли?

— Чтобы перейти в ислам, существует определенная процедура. Перед Богом я принял ислам, а перед людьми — по процедуре — нет.

- Как это соотносится с латышскими культурным каноном и идентичностью?

— Соотносится. Религия — это система ориентиров. В мире много религий, много систем ориентиров…

- Какие же у ислама преимущества перед христианством, учитывая, что они происходят от одного корня?

— У ислама нет тех декоративных наслоений, которые есть в христианстве. В исламе есть Бог как высший образец. Но ислам требует сильного человека — духовно сильного. В исламе человек остается один на один с Богом. Он не может привлечь к общению с Богом посредника, чтобы тот помог ему с Богом договориться. Он не может обратиться ни к Сыну, ни к Матери Бога. Он стоит перед Богом один. Он должен за все отвечать: за то, что он говорит, за то, что он делает. Это требует дисциплины и духовной силы.

- А как вы относитесь к воинствующему исламу, к исламистам? К убийцам?

— Есть ислам, который никто не может изменить — ислам, который создан Богом. И есть политика. Есть политический ислам, который не ислам, а именно политический ислам, в котором религия используется для достижения политических целей. Также как есть национализм, который по сути своей означает заботу о своем народе, и есть политический национализм, который используется для достижения каких-то конкретных политических целей. Это две совершенно разные вещи. Я их разделяю. Мне непонятна эта категория — исламизм и исламисты. Это что-то такое дешевое.

- Когда вы были депутатом Сейма и состояли во фракции ТБ/ДННЛ, вы в какой ипостаси были в ней представлены — националиста или политического националиста?

— Я раньше не различал эти [вещи]. Я сам путался во всем этом. Это сегодня я знаю, что тот национализм, который представлен в латвийской политике является политическим. Это сегодня я понимаю, что настоящий национализм в равной степени касается и латышского народа, и русского народа, и литовского народа. А политический национализм — это, когда я, будучи в политике, оперирую инструментами политики, поднимаю знамя, на котором написано "Национализм" и иду с этим знаменем, чтобы получить что-то определенное, осязаемое, что-то материальное для своей политической партии.

- Не могу не спросить: как вы голосовали, когда решался вопрос о переводе русских школ в Латвии на латышский язык обучения?

— Точно не помню такого конкретного голосования.

- А как вы теперь считаете?

— Я считаю, что это неправильно. [Русские дети] должны учиться на своем родном языке.

- И это не угрожает существованию латышской нации и Латвийского государства?

— Это не только не угрожает, это делает Латвийскую государственность сильнее и надежнее в будущем. Нам надо думать, Александр. Здесь надо собираться людям и думать. Я не знаю, как… Я зашел в твиттер, посмотрел… Там хорошо можно увидеть, с кем мы живем, там открывается это. И что интересно. Я мало публиковался, но есть довольно много людей, насколько я могу понять, которые соглашаются с тем, что я говорю и как я думаю, как я смотрю на вещи. Довольно много. Но есть, по-моему, у людей какая-то расслабленность, неактивность. Это опасно. Это состояние меня немного тревожит. Но если ничего не менять, тогда будет хуже и хуже.

- В том, что вы говорите столько пессимизма, почти отчаяния…

Это не пессимизм, это отчаяние. Да, это отчаяние. Пессимизм — это уже точка. Все. Но отчаяние — это значит, что надо действовать. Надо действовать.